Книга Завтрак с видом на Эльбрус. Страница 1. Завтрак с видом на эльбрус книга


Читать книгу Завтрак с видом на Эльбрус Юрия Иосифовича Визбора : онлайн чтение

Так, жалуясь и сплетничая, она вела машину, то поглаживая Василису по рулю, то поглаживая меня по колену, то мельком заглядывая в зеркало заднего обзора и поправляя волосы. Мы ехали не быстро, расхаживали по тихим улицам города Обоянь, валялись в травах негустых южных перелесков, ночевали в лесополосах, где шуршали ежи и играли на своих скрипочках сверчки. Обычно Лариса выпрашивала у меня руль рано утром, Сизые тучи висели над синеющими горизонтами, с холмов далеко была видна дорога, пропадали печали. Отдохнувшая за ночь Василиса бодро рассекала слои воздуха, то холодноватые от реки, то нагретые асфальтом и еще не разогнанные трайлерами, то чистые и свежие, вышедшие на дорогу из предутренних лесов. В эти часы чаще всего мы молчали, как молчат и не аплодируют в консерватории между аллегро и анданте. Однажды, когда ранним утром где-то в донецких степях Василиса вынесла нас на холм и сразу нам стал виден весь здешний мир, мы разом ощутили то, чему нет названия, но это не важно, от этого оно не становится хуже. Мы ощутили себя людьми. Это очень важно – когда-нибудь да понять, что ты – человек. Мы неслись с холма, перед нами была огромная долина, полная просыпающихся белых хуторов. Слабой сталью блестела вдали речка. У обочины дороги стоял мальчик с велосипедом и смотрел на нас.

– Зверь, – сказала мне Лариса, – ты знаешь, это больше никогда не повторится. Это утро, и то, как ты глядишь, и то, как я говорю, и этот мальчик с велосипедом. Зверь, это – счастье.

Шоссе было влажное, и она переключила двигатель на третью передачу.

– Я никогда тебя не разлюблю, – добавила она. – Ты будь готов к этому.

Навстречу нам по пустынному шоссе неслась, поднимаясь в гору, такая те томно васильковая машина, и там сидели двое людей мужчина и женщина. Женщина вела машину,

– А вот мы с тобой, – сказала Лариса, – возвращаемся с юга, загорелые, отдохнувшие, забывшие все и теперь печальные, что возвращаемся к тому, от чего убежали. Только Василиса рада, что она возвращается на станцию техобслуживания, где ее немножко подлечат после дороги. Правда, Василиса?

Мы промелькнули мимо нас и так и не узнали, печальные мы возвращаемся или радостные. Ясно было только одно, что мы, включая Василису, – живы. И все это было правдой. Это никогда не повторилось. Не повторилась ни дорога, ни любовь, ни мальчик с велосипедом. Все было правдой. Правдой стал даже обман.

Я с какой-то тайной недоброжелательностью ждал, что Елена Владимировна, идущая рядом со мной по ночной дороге и так хорошо прижимающаяся к моей руке теплым боком, рано или поздно скажет – расскажите о своей жене. Вот тут и все. Я, конечно, начну рассказывать, а она, конечно, станет слушать, но колесо уже будет спущено, ехать нельзя. Она должна была об этом спросить – так бы поступило большинство женщин. Однако я не хотел, не желал этого, это было бы банально, и она должна была чувствовать это. «Моя женщина» никогда бы об этом не спросила. Я с бессильным страхом ждал этого вопроса, но она его не задавала. Это меня и пугало. Чем больше я говорил с ней и видел ее, тем все больше убеждался, что мы совпадаем во всем, чего бы мы ни касались. Это было сравнимо с тем, как море отражает небо, а небо отражает море. Иногда она говорила то, что только что собирался сказать я. Иногда она шутила так, как я бы никогда не пошутил, но ее шутки были точнее и глубже моих. Она никогда не кривлялась и не врала. Одного этого было достаточно, чтобы с нежностью относиться к ней. Я подставлял этому солнцу то один, то другой бок своей настрадавшейся души, и оно грело меня и не заходило за гору. И никакие проверки мне не требовались, и никакой коварный академик Боря из «Мосводопровода» никак не требовался мне. Я все видел сам. Я приближался к любви, она росла на моих глазах, как бетонная полоса перед заходящим на посадку самолетом.

Бревно спустился ко мне из своего кафе – помыться. Он делал это исключительно громко, фыркая и крякая, заглушая шум душа различными восклицаниями, а также громогласным пением, к которому у него, впрочем, не было приложено никакого музыкального слуха. Был понедельник, выходной день, профилактика канатных дорог. В грохоте, который издавал мой моющийся друг, я прослушал не очень громкий стук в дверь. В номер вошел интеллигентный, в шляпе пирожком и при дубленке сухощавый мужнина, пребывавший уже в том возрасте, который следовал непосредственно за молодостью. В руках у него был небольшой кейс-дипломат, и, вообще, всей своей прекрасной внешностью он напоминал мне где-то виденную рекламу первого национального банка Америки.

– Привет! – как-то весело сказал он. – Я – Саша.

– А я – Паша! – так же весело счел я нужным ему ответить.

Мы пожали друг другу руки, он сел на стул, положил свою шляпу на стол и закинул ногу на ногу. Он молчал и лучезарно улыбался мне, словно был вызван лично мной по неотложному делу и, преодолев тысячи миль, ускользнув от погонь и прорвавшись сквозь засады, доставил мне то, о чем я его срочно просил самого себя.

– Я думал, что вы совсем другой, – наконец сказал Саша, не переставая лучезарно улыбаться, – такой супер-инструктор с квадратными плечами, с гладкими твердыми щеками, которые отполированы поцелуями туристок.

– Вы мне льстите даже в предположениях обо мне, – сказал: я Саше.

– Павел, по отчеству? – спросил Сажа, учтиво склонив голову.

– Паша, – ответил я.

Саша встал, прошелся по моей клетушке, потрогал руками кровать.

– Не скрипит? – спросил он с улыбкой.

– Это зависит от силы нажима, – ответил я, и холодная лягушка недобрых предчувствий стала забираться ко мне на грудь, царапая кожу мокрыми лапками.

– У меня есть приятель, – сказал Саша, продолжая улыбаться и присев на край кровати, будто пробуя ее прочность, – ленинградский инженер. Он сильно подозревал, что его жена, милейшее создание, по ленфильмовской кличке Вина-Слон, интенсивно изменяет ему. Он подозревал, а весь Ленинград об этом просто знал. Мой приятель, имея склонность к различным техническим утехам, решил проверить это дело инструментально. Он купил в спортивном магазине шагомер и подвесил его под кровать. С методичностью исследователя он замерил показания шагомера по двум величинам – когда они проводили ночь без любви и когда с любовью.

Я внимательно слушал рассказчика, быстро прикидывая, не лежит ли у него в кейсе-дипломате вместо тугой пачки акций первого национального банка Америки какой-нибудь девятизарядный «Смитт энд Вессон».

– Уехав в командировку на Новую Землю, – продолжал Саша, – мой приятель тайно подвесил шагомер под кровать. Когда он вернулся и снял показания, он понял, что Вика-Слон не просто изменяла ему, но в семью наведывались поквартально.

– Она должна была быть более наблюдательна, – сказал я. Его подходы к теме таили какой-то подвох, и мне хотелось скорее выяснить, что это за подвох.

– Наблюдательна! – воскликнул Саша. – Речь шла о таких моментам, когда пропадает не только наблюдательность, но и сами принципы!

– Я понял, что у вас ко мне дело, – сказал я.

– Пустяковое, – сказал Саша. – Я вас нисколько не задержу, тем болев что через полчаса у меня автобус в Минводы и обратный билет в Москву. Собственно говоря, я просто прилетел, чтобы посмотреть на вас. Вот и все.

В это время в номер вошел Бревно, потирая свою мохнатую грудь цветным полотенцем. Шея и голова моего друга выглядывали из волосатого торса, как из зарослей.

– Нет, Бревно, ты все-таки последним с дерева слез, – сказал я.

Войдя в номер, Бревно сощурил близорукие глаза, отыскал очки и в этом виде уже стал менее напоминать гориллу.

– Я знал кочегара, – сообщил нам Бревно, – по фамилии Алкалин. Он был действительно алкаш н без одной ноги, на деревянном протезе. Представьте себе, что он дважды попадал под трамвай и оба раза трамвайные колеса переезжали его деревянный протез и ему приходилось заказывать новый. Вот вред пьянства? Вы здесь еще не разлили?

– Серый, – сказал я, – выдь. У меня конфиденс.

– «Конфиденс!» – передразнил Бревно. – Слова-то какие вы знаете заумные! Друг называется! Мокрого человека выпихнуть в коридор прямо в лапы морально неустойчивым туристкам!

Бревно напялил на тело, которое невозможно называть голым из-за обилия волос, пуховую куртку и вышел.

– Вообще-то, – сказал Саша, едва закрылась дверь, – я прилетел предупредить вас. Я думаю, что это будет честно.

– В чем же ваше предупреждение? – спросил я.

Мой банкир открыл кейс-дипломат и достал оттуда вместо ожидаемого «Смитт энд Вессона» обыкновенный кассетный магнитофон. Пленка была установлена на нужном месте, и, едва Саша нажал клавишу, из магнитофона донесся молодой женский голос: «Это я. Ты можешь сейчас же посмотреть в окно?… Ну хорошо, ну на секунду! Ты посмотри, какой закат! Как перед концом света! Как будто солнце кричит…»

– Остановите! – сказал я. – Я не читаю чужих писем!

– Но вы ведь не услышали главного, – изумленно сказал Саша. – Нет, достаточно. Вы что, установили подслушивающее устройство?

– Я сам сидел на антресолях два дня! – обиженно сказал Саша. – У нас старая квартира, очень высокие потолки… и антресоли… понимаете… Но это ведь не асе! – Он почти кричал. – Я фотографировал их! Технически это было довольно сложно? Я работал почти месяц!

У него дрожали руки, и он совал мне в лицо какие-то фотографии, на которых были то чьи-то неясные белые бедра, то часть спины.

– За два дня, – кричал он, – они были вместе пять раз! Да и шагомер подтверждает! Вот смотрите: эти колесики – десятки, эти – сотни, а эти – тысячи! Я нарочно не трогал эти показатели, чтобы когда-нибудь в решительный момент… вы не думайте, что кто-нибудь об этом… вы – первый, потому что мой долг предупредить… ни одна душа об этом… вы понимаете! Только вот фотографии вышли не очень… но экспертиза, безусловно…

Он суетился и все доставал из кейса-дипломата свои несметные сокровища: письма, записки, какой-то носовой платок, маленький кулечек, из которого он высыпал на стол кучку мелко нарезанных черных волос.

– Он даже брился моей бритвой «Эра-10»!

Я вдруг представил себе этого несчастного, который в своей собственной квартире, тайно, в пыли и темноте вонючих антресолей, боясь чихнуть или произвести какой-нибудь иной шум, сидит двое суток! Это ужасно меня рассмешило! Да я бы на его месте… Я продолжал в душе смеяться, однако странная мысль постигла: меня, прекратив веселье. А что я на его месте! Разве я не был на его месте? На антресолям, правда, не сидел. Но стоял на проспекте Вернадского. Стоял. И было очень ветрено.

– Как же вы просидели двое суток? – спросил я. – Вы что-нибудь ели?

– Да ну при чем тут это? – с досадой сказал Саша, сидя перед разложенными на столе сокровищами. – Конечно, ел. Я же готовился.

– А как ходили в туалет?

– У меня там было полно пустых кефирных бутылок, – ответил он. – Вообще, если вы интересуетесь, я могу вам сообщить все технологию. В сущности, это очень несложно. У нас на кафедре…

– Вы что преподаете? – перебил я его.

– У меня спецкурс, да это неважно. Поймите, Паша, вы можете стать такой же жертвой, как я! Мой поступок благороден! Вы с ней уже спали?

Я встал.

– Свидание окончено, как говорят в тюрьмах, – сказал я. – Убирайтесь.

Саша грустно поднялся, стал складывать в свой кейс-дипломат многочисленные улики. Взял свою шляпу. Ну, выругайся он сейчас, ударь меня, плюнь, я, ей-богу, зауважал бы его.

– Ужасно все сложилось, – сказал он. – Перед этим я ей купил кольцо за триста восемьдесят четыре рубля… Представляете? Заплатил за полгода за телефон, реставрировал мебель… тут как раз пиджак замшевый подвернулся… и вот все это… Представляете?… Я улетаю от вас с чистой совестью, – сказал он в дверях, – потому что я вас предупредил. Скажите, нет ли тут у вас черного хода? Мне не хотелось бы встречаться с Елкой.

– У кого чистая совесть, – сказал я, – тому на нужен черный мод.

– Безусловно, – ответил он, но все же, открыв дверь в коридор, сначала высунул туда голову, а потом и вышел весь. С балкона я увидел, как он, нацепив большие черные очки и нагнув голову, скользя на ледяных ухабах, несся к баксанской дороге. Противовесом служил ему кейс-дипломат, полный вчерашних, уже абсолютно недействительных векселей.

Вернулся обиженный Бревно и стал сразу молча доедать из банки шпроты, открытые, кажется, позавчера.

– Что за секреты! – говорил он, жуя. – Что за конфиденс? Кто это?

– Это муж Елены Владимировны Костецкой, – сказал л.

– Не более-не менее! И что он? Приезжал с кинжалом?

– Он большой ученый, – сказал я.

– «Муж у нее был негодяй суровый. Узнал я поздно, Бедная Инеза» – процитировал Бревно и завалился на мою кровать, утирая рукавом грязной куртки масляный рот.

– Он тебе хоть съездил кейсом по фейсу? – спросил Бревно из глубин моей, привлекшей такое внимание гостя кровати.

– На за что, – ответил я.

– Пашуня, я вот не понимаю, ну что у нас за народ? – начал Бревно. – Вот я у себя в храме… – когда-то МГУ величали «храм науки», и Бревно иначе, как «храм», свое заведение не называл,… нанял двух стеклодувов. Мне нужно прибор выдуть такого сложного профиля и трубки разного сечения… ну, в общем, тебе этого не понять. В первый день пришли оба сильно под газом и сразу стали требовать аванс. Я им говорю: «Парни…»

Я вышел на балкон. Через открытую дверь Бревно все рассказывал про пьяниц-стеклодувов. Да, я однажды стоял на обдуваемом всеми ветрами проспекте Вернадского. И простоял, кажется, подряд часов пять. Цель моего стояния была высока и чрезвычайно благородна – подсмотреть, с кем из-под тяжело нависшей арки двора, который два года был моим, выйдет Лариса. Я представлял ее со счастливой улыбкой на лице, а своего соперника черноволосым, с непокрытой головой и почему-то в кожаном пальто. Они выйдут, и я тут же… Что я? Что я должен сделать? Я не знал. А, лежа дикими бессонными ночами, разве я сам не создавал в своем воображении картины, которые прямо-таки иллюстрировали Уголовный кодекс РСФСР? Разве не я приходил в ужас оттого, что в моем собственном мозгу находились нейроны, способные на обдумывание подобных злодейств? Слава богу, прошло время этих безумств, и теперь мне спокойно и грустно висеть на витрине, как шкуре серого волка, в «магазине убитых»…

Под окнами, блистая заграничными доспехами, шел Джумбер. У него сегодня выходной, и он наверняка направлялся в бар.

– Привет, Джумбер! – крикнул я ему. Он остановился.

– Привет, Паша! В баре, туда-сюда, будешь?

– Обязательно, – сказал я.

Нет, я все же предпочел бы этого дикого насильника своему недавнему гостю, домашнему шпиону.

Тут на балкон вышел Бревно.

– … и в итоге этот самый Мышкин в тот же самый вечер при выходе из вагона метро ломает себе обе ноги! Ну это ж надо так напиться!

– Ужасно! – сказал я.

Я посмотрел в свою комнату. Там на столе, заляпанном маслом от шпрот, было еще, казалось, теплое место, на котором только сейчас лежали письма, фотографии, магнитофон… Ужасно! Ой, как ужасно!

– Бревно! – сказал я. – Ну какая же ты свинья! Ты посмотри, что ты наделал на моем столе! Возьми тряпку, доктор наук, пропащие народные деньги, и вытри насухо стол. Чтобы и следа не осталось!

– Господи, – воскликнул Бревно, – какое событие! Пришел муж! Ну и что! В меня из берданки один придурок стрелял, и то я так не нервничал!

Мы оба навалились на стол и оттерли его начисто.

…Когда, задыхаясь от ветра и неописуемого счастья, летишь вниз по волнистым склонам Эльбруса не просто зная, но и чувствуя, что в любую секунду ты можешь остановиться, отвернуть влево или вправо с точностью до сантиметра, что ты владеешь своим телом и что с медленно плетущейся по синему небу гондолы подъемника ты выглядишь как несущийся болид, – начинаешь понимать, что сорок лет – не так уж если разобраться, много. Весть о том, что наше тело смертно, застает нас в раннем детстве, и всю последующую жизнь мы никак не можем смириться с этой очевидной истиной, Повзрослев, мы обнаруживаем, что у нас есть сердце, печень, суставы, почки, что все это может биться, гнуться, ломаться и всячески портиться. Мы начинаем вслушиваться в глубину своего тела, более далекого, чем космос. Мы видим, как игла шприца входит в нашу вену, и понимаем, что мы есть не что иное, как хитроумнейшее соединение трубопроводов, насосов, клапанов, фильтров, и что Тот, кто создал нас, был вынужден заниматься сопротивлением материалов, теорией трения, деталями машин, гидродинамикой, механикой, акустикой, волноводами, оптикой и еще тысячью элементарных и сложнейших наук. Мы не знаем, как там с душой, но тело нам дано всего один раз. Тайным, рудиментарным знанием мы понимаем, что это тело предназначено для постоянного и энергичного движения, бега, прыжков, всяческого преодоления. Однако мы проходим мимо этого с равнодушием лениво зевающего мужа, уткнувшегося в вечернюю газету и давно уже не замечающего, как прелестна его давно женою ставшая жена. Иногда нам кажется, что вот когда-то наступит раннее утро, мы выбежим на поляну, вымоемся по пояс ледяной водой и начнем новую жизнь. Нет, ничего этого не происходит. Мы тянемся к различным стимуляторам, заменителям, возбудителям, угнетателям, и наше тело в ужасе пытается компенсировать всю эту дрянь, избавиться от нее. В конце концов оно начинает протестовать, но мы даже не в состоянии правильно истолковать эти истошные крики, снова заглушаем их химикатами, варварской едой, бездеятельностью, бесконечными валянием и лежанием. Мы начинаем бояться своего тела, ожидая от него одних лишь неприятностей. Это глубокое непонимание, возникшее в результате спешки, лености, легкомыслия, мы начинаем называть старением. Сначала в шутку, напрашиваясь на комплименты. Потом уже без всяких шуток, с тревогой. Поэтому только в зрелости человек начинает неожиданно понимать, что одна из самых светлых радостей жизни радость владения своим телом, радость легких ног, не скрипящих суставов, взбегания по лестнице, радость глубокого вздоха.

Горные лыжи ставят нас в невыносимые обстоятельства. Они сразу требуют, чтобы тело было легким и сильным, реакция – быстрой, глаз – точным, мышцы – неустанными. Помилуйте, да где же это все взять?! И еще – все сразу! Однако представьте себе – приходится доставать. И не по частям – все сразу.

Так, несясь по склонам Эльбруса, куда я привез своих новичков, чтобы они хоть раз смогли увидеть несказанную панораму Главного Кавказского хребта, я думал о том, что сорок лет – еще не финиш. Надежды не покидают человека ни в каком возрасте, но в сорок лет надежды еще не безнадежны. Сзади меня катила Елена Владимировна, встречи с которой счастливо избежал муж и чьи белесые нерезкие бедра, изображенные на фотографии, он мне совал под нос в качестве доказательства собственного благородства. Чем больше я общался с Еленой Владимировной, тем больше поражался всяким ее совершенно редким и разнообразным дарованиям. Например, она была удивительно тактична. При несомненной радикальности ее взглядов на наше с ней будущее она никогда не навязывала себя. Она уходила ровно за секунду перед тем, как мне приходила мысль остаться одному. Она не вскрывала никакие раны, а если уж и подходила к опасным местам, то с осторожностью сапера огибала мои болевые точки, Я мысленно благодарил ее за это, а благодарность подобного рода – самая твердая валюта человеческих отношений.

…Иногда я прибавлял скорость и уезжал вперед, чтобы посмотреть, как спускается мое отделение, а заодно посмотреть на Елену Владимировну. В трудных местах, на ледовых буграх или крутяке, отделение мое частенько падало в полном составе, будто скошенное снизу пулеметным огнем. Одна Елена Владимировна да Слава Пугачев пробивались сквозь эти трудности, подъезжали ко мне. После известного разговора Слава держался от меня на некой дистанции, однако позволял себе скромные шутки: «Палсаныч, а в стрельбе нужно тренироваться каждый день?» или «Вы что предпочитаете – самбо, каратэ или джиу-джитсу?» Я понимал его. Шутя таким образом, он рассчитывал, что я так или иначе выдам себя и таким образом решится вконец измучивший его вопрос. Но я отшучивался, чем, надо признаться, усугублял муки собирателя замечательных телефонов. Странна, но я иногда ловил себя на том, что тайно завидую ему – как хорошо этот человек устроился в жизни, как незамысловато, но просто и легко он думает об этом мире и живет в нем…

Надо сказать, что руководимый мною маленький коллектив в общем-то сплотился. Я с удовольствием наблюдал этот процесс и образование атмосферы всеобщей доброжелательности, милой моему сердцу. Даже супруги А. и С. Уваровы, совершенно не приспособленные к спортивным занятиям, не стали загоральщиками, а тихонько и с упорством постигали премудрости горнолыжной техники. Супруг был, как выяснилось, «РП», то есть руководителем полетов, на большом московском аэродроме, а его жена Тоня диспетчером. Когда они разговаривали, можно было слышать многие специальные термины: «Тонь, вот посмотри-ка у нас на траверзе какая гора. Я думаю у нее эшелон так под четыре тысячи». «Сейчас мы с тобой поедем по правой рулежной дорожке!» Когда мы после занятий подходили к гостинице, «РП» неизменно говорил: «Стоянка. Конец связи». Вообще они были милые и тихие люди и действительно отдыхали после своего аэропорта, который они называли не иначе, как «сумасшедший дом». Оба «реактивщика» искренне отдыхали от своих жен, жили большой наполненной жизнью – ходили за нарзаном, танцевали, смеялись, были членами многочисленных компаний, прогуливались с девушками, покупали шашлыки – словом, участвовали во всем. Самое большое удовольствие доставляла мне Галя Куканова, проявившая легкое внимание к теоретику Барабашу и таким образом избавившая меня от его нескончаемых попыток ввязаться в спор.

…Они остановились возле меня. Слава, переводя тыкание, сказал:

– Я слышал, что есть такие пуленепробиваемые рубашки.

– Жилеты, – поправил я, – Ну и что?

– Очень хорошо бы в них на лыжах покататься. Сейчас так приложился – кошмар! А был бы жилет – порядок. Палсаныч, трудно достать?

– Трудно, Слава.

– Но ведь нет ничего невозможного!

– Однако есть маловероятное.

– Разговоры мужчин! – сказала Елена Владимировна. – Они всегда загадочны.

– У меня стало складываться впечатление, – сказал Слава, – что, когда мы остаемся втроем, и шеф и вы, Лена, довольно нетерпеливо ожидаете, чтобы я отъехал.

– Что ж вы не отъезжаете? – спросила Елена Владимировна.

– Сейчас?

– Ну хотя бы. Если у вас такое впечатление?

– Вы зря на меня, – сказал Слава. – Вы даже себе не представляете, как я уважаю истинные чувства.

Он действительно отъехал от нас и обиженно закурил в стороне.

– А у меня такое впечатление, – сказала Елена Владимировна, – что за вчерашний день с тобой что-то произошло.

– Почему ты так решила?

– Ты как-то стал смотреть на меня по-другому. Да и вообще, «почему» – смешной вопрос. Я чувствую. Я такой сейсмограф, что иногда удивляюсь сама.

– Да, произошло. Но я не хотел бы говорить тебе об этом сейчас.

– Хорошо. Скажешь, когда сочтешь.

Да, она была очень проницательна, Елена Владимировна Костецкая, голубоглазый прекрасный человек. Как же так случилось, что ее тонкий сейсмограф никак не среагировал на грубые подземные толчки с антресолей ее собственного дома? Мне это было непонятно.

Коля Галанов вплыл со стороны кабинетов в большой зал ресторана так, как вплывают из-за морского горизонта в поле нашего зрения важные корабли, медленно и по частям. Его стальные плечи, имевшие сходство с ножом бульдозера, не спеша гнали перед собой все, что встречали на пути: воздух, звуки, космические лучи. Если бы он прошел сквозь столики, где сидели люди, то за ним, как за кормой ледокола, осталось бы поле битого льда, обломки стульев, смятые столы. Был одет Коля незатейливо – в домашних шлепанцах, в старых джинсах и в маечке с лыжником, летящим по буграм согласно всем правилам Французской техники глубокого приседа назад. Казалось, лыжник сгруппировался для того, чтобы ловко перепрыгнуть с одной Колиной мышцы на другую, бугрившуюся под майкой. Коля медленно шел к оркестру, который орал, подпрыгивал: «Пора-пора-порадуемся на своем веку!» – внимательно разглядывая сидящих за столиками. То ли искал кого, то ли искал, к кому придраться. Заметив меня, он лениво поднял руку, но, разглядев сидящую рядом Елену Владимировну, превратил это поднятие руки в вялый, но все же галантный полупоклон.

– Когда восходит луна, – сказала Елена Владимировна, – из-за зарослей камыша на речной берег выходят тигры.

– Это Коля Галанов, – пояснил я. – Он знаменит, как Эльбрус.

Могло показаться, что Коля вечно жил здесь, в зальчике ресторана, всегда ходил в шлепанцах, в маечке с лыжником, с твердым лицом цвета старого кирпича, с маленькими, как ягодки, просветленными голубыми глазками. Но неправда это, не всегда он был здесь. Был он когда-то парнем невиданной даже среди горнолыжников смелости, королем скоростного спуска, многократным золотым чемпионом страны. Теперь его железные ноги, державшие когда-то чудовищные удары ледовых трасс, направляли его к ресторанному оркестру. Коля в простецких выражениям заказал: «Есть только миг, за него и держись» – и, стоя возле оркестра, слушал это произведение, обдаваемый могучими децибеллами, которые, впрочем, в кромки разбивались о его спину. Но когда дело дошло до последнего куплета, Коле передали микрофон, и он исполнил куплет лично. Однако вместо слов: «Есть только миг между прошлым и будущим» – Коля спел: «Есть только миг между стартом и финишем, именно он называется жизнь».

Не выступал Коля на соревнованиях уже лет десять, был тренером большой команды. Я знал кое-кого из его ребят – они ходили трассы «коньком», а для этого нужно иметь некоторую отвагу в сердце. Одного Колиного ученика – Игоря Дырова – знал уже весь горнолыжный мир. Впервые и по-серьезному он обыграл всех мировых звезд, и только отсутствие рекламы и слабый интерес в нашей стране к горным лыжам не позволили ему стать национальным героем. Будь он каким-нибудь австрияком, его именем называли бы улицы.

– Песня исполнялась для моего др-руга Паши и для его спутницы, – объявил Коля в микрофон.

Прекрасно. Я становлюсь ресторанной знаменитостью. Я поклонился Коле и оркестру. Ударник пробил на барабане нечто триумфаторское из района провинции Катанга.

– Какое удобное слово – «спутница», – сказала Елена Владимировна. Подруга, любовница, жена друга, товарищ по работе – все спутница. Очаровательно. Все-таки надо признать, что ресторанный язык хоть и уныл, но функционально точен. Я думаю, формул двадцать существует, чтобы познакомиться и договориться. Слушай, Паша, твой др-руг, по-моему, идет к нам.

Коля действительно направлялся к нам. Когда-то очень давно, так давно, что этого, возможно, и не было, выступали мы с ним в одной команде. Теперь от этой команды, от тех времен деревянным австрийских лыж, бамбуковых палок и шаровар, трепетавших под коленками на спуске, осталось всего ничего. Кто разбился, кто доктором наук стал, кто бесследно пропал в необъятных просторах нашей огромной страны, первой в мире железнодорожной державы…

Согласно правилам ресторанного «хорошего моветона», Коля встал перед Еленой Владимировной, сдвинув пятки вместе, и, кивнув, произнес:

– Раз-решите!

Елена Владимировна кивнула. Я не видел Колю лет пять или шесть.

– Как меня обидели, Паша, как обидели! – сказал Коля, и голубые ягодки его глаз, как ни странно, заблестели от наворачивающихся слез. – И Юрка Пименов промолчал, и герой наш положил меня и ноги об меня вытер, как об коврик. Паша, что у меня есть за душой? Память, старые медали, ФЗО и Нинка. Ну каким же нужно быть человеком, чтобы меня терпеть! Разлом большой берцовой, перелом бедра, три сотрясения мозга… Нинку из роддома забирают родственники, и она всем объясняет, что у мужа ейного нон-стоп в Бакуриани, и никто из родственников не может понять, что такое этот нон-стоп и почему отец ребенка Коля Галанов не может подъехать на пару минут к роддому и взять на руки дочку. Зачем мы жили, Паша? Сборы, сборы, соревнования, Россия, Союз, ЦС, Кубок Хибин, Кубок Татр, приз первого снега, серебряный эдельвейс, гонка, гонка. И что? И куда я приехал? Глянул в зеркальце – старик.

Коля говорил тихо, но резко, не жестикулировал, только вилкой случайно поигрывал.

– Потом пришли эти… наша смена, надежда. Я говорю: «Ребята, я лыжам жизнь отдал, я хочу все вам отдать, что у меня есть. Спрашивайте, учитесь, не езжайте там, где ездили мы, старики. Мы свое отборолись, отломали, получили». Когда я взял команду, я их всех повел в ресторан на стадионе «Динамо» – не пить-гулять, а в полуподвал. Там один заслуженный мастер спорта, хоккеист, тогда работал: катал снизу бочки с пивом, ящики носил, подметал. Когда-то он защитник был бесподобный. Я сказал им: «Смотрите, парни, девушки, не профукайте свою жизнь. Я отдам вам все, глотку буду за вас грызть кому хочешь, но вы, дорогие, смотрите. Есть спорт, есть жизнь, есть папа с мамой, есть деньги машины – квартиры, есть этот вот защитник… Шурупьте. Бог вам кое-что дал, ноги-руки. Что он недодал, я вам приставлю. Особенно голову». Что они стали требовать? Китсбюль, Сан-Антон, Шамони. Они ухватили главное в жизни и тащили оттуда всю эту муру: магнитофоны для машин, кожпальто, вельвет… А я? Я дочку по три раза в год видел, Нинка все мозги прокомпостировала – давай мол, вспашем огород на даче, я с брательником триста кустов клубники посадила. Но я уже тогда делал ставку на нашего героя, увидел его мальчуганом в Крылатском, взял к себе, глаза мне его показались… как у рыси глаза. Я тянул его, тянул, берег от всего. из мальчиков в юноши, из юношей в сборную клуба. Десять лет, Паша, я отдал этому спортсмену. Конечно, я гонял его жестоко, что и говорить… Мы работали на снегу по восемь-девять часов в день. Все думали, что я готовлю чемпиона страны, но мне был нужен чемпион мира. Не меньше. Я отдал его в сборную Союза, и уже через полгода он стал третьим лыжником мира…

Здесь лицо Коли напряглось и его короткие пальцы стали мять вилку, легко производя из нее кольцо.

– А он везде заявлял, что воспитал его… Серега…

– Это второй тренер сборной, – пояснил я Елене Владимировне.

– Он три раза заявлял об этом… и ихним и нашим… Паша, я в первый раз после этого слег – с сердцем него-то стало, лежал, и температура даже была…

Тут мелкие слезы покатились по кирпичному Колиному лицу и стали падать на стол, на лыжника на майке.

– …воспитал… Серега… – всхлипывал Коля. – Тот и в глаза его не видел… Паша! Я десять лет его как сына, ну как сына… я любил двух людей – его и Нинку… Убил он меня, Паша, просто убил.

iknigi.net

Завтрак с видом на Эльбрус. Страница 1

Юрий Визбор

Завтрак с видом на Эльбрус

Пятница простиралась до самого горизонта. За пятницей следовала вся остальная жизнь за вычетом предварительно прожитых сорока лет. Эта сумма не очень бодрила. Второй развод. Мама, когда-то совершенно потрясенная ремонтом квартиры, долгое время после этого говорила: «Это было до ремонта» или «Это было уже после ремонта. Теперь все, что я проживу дальше, будет обозначаться словами «это уже было после второго развода». В кабинете у Короля было всегда темновато, поэтому здесь вечно горела старомодная настольная лампа из черного эбонита, под которой в стеклянной ребристой пепельнице дымилась отложенная им сигарета. Король читал мое заявление, а я рассматривал тонкие фиолетовые туманы, поднимавшиеся от сигареты прямо к огню лампы. Вообще-то Король не очень любил меня. Началось это давным-давно, когда он написал свою первую брошюру, которую в процессе писания торжественно называл «повестушка». «Повестушку одну кропаю, братцы, за-шил-ся!» Обнародовал он свое произведение уже в изданном виде. Брошюра называлась не то «Орлята, смелые ребята», не то наоборот, в смысле «Ребята, юные орлята». Как-то после летучки он вытащил из своего портфеля целую кипу огненно-красных брошюр, где над орлятами гордо летела его собственная фамилия: по огненному в черных дымах небу было написано «А. Сумароков». Заглядывая в титульные листы, на которых уже заранее дома были им написаны разные добрые слова, он одарил своим новорожденным всех, не обойдя никого. Подарил брошюру даже машинистке Марине – стиляге и дикой, совершенно фантастической врунихе. Когда она говорила: «Здравствуйте, меня зовут Марина», можно было ничуть не сомневаться, что одно из четырех слов было враньем.

Конечно, мне не следовало смеяться над своим заведующим отделом, журналист может все простить, кроме намека на бездарность. Черт меня дернул тогда сказать при всех: «Переплет неважнецкий». «Да, – встрепенулся Король, – я добивался глянцевого картона, но все это делается у них на инобазе. Безобразие! Такого пустяка не могут освоить!» «Безобразие, – согласился я, – большие произведения должны сохраняться на века!»

Король понял. Я уж и не рад был, что ляпнул, потом и крутился, даже домой ему звонил, отмечая несомненные достоинства «повести», но дело было сделано. Король мне этого не простил. Впрочем, когда в одной из газет появилась. хвалебная рецензия на его брошюру, он положил эту вырезку под стекло своего стола и часто цитировал ее, вызывающе глядя в мою сторону. Юмор в нем, хоть и дремучий, проживал.

Когда я подал заявление об уходе, Король дважды довольно тупо прочитал его, потом снял очки и большой мясистой ладонью помял глаза, как бы раздумывая, что выбрать из вихря вариантов, проносившихся в голове. Из этого вихря он выбирал обычно почему-то самые банальные варианты.

– Что я могу сказать? – начал он, и я знал, что ему сказать и вправду совершенно нечего. – Это большое легкомыслие. Больше ничего. Ты можешь сказать что-нибудь более внятное, кроме «по собственному желанию»?

Ну не мог же я объяснить ему всех причин… Это и вправду было легкомыслием.

– Мне надоело, – ответил я, – быть пересказчиком событий. Я хочу сам эти события делать.

– Чем ты будешь заниматься?

– Сменю профессию, Король.

– На кого?

– На кому – сказал я, – так по-русски будет правильней.

– Ну ладно, на какую профессию?

– Стану озером. Буду лежать и отражать облака.

– Может, тебе нужно немного передохнуть? Давай мы покрутимся без тебя. Могу попробовать достать путевку через наш Союз в Варну.

– Я и сам могу достать – такую путевку через наш с тобой Союз.

– Ну так что же?

– Я все решил. Мне сорок лет, жизнь к излету.

– Тебе вот именно что сорок лет! – возмущенно сказал Король, но возмутившись этим фактом, он вывода из него так и не сделал.

Я знал, что этот разговор – последний. Шеф был в Америке, а его зам Шиловский был настолько стар и равнодушен ко всему и не интересовался ничем, кроме методов лечения каменно-почечной болезни, что мог бы утвердить мне зарплату большую, чем у него самого. Шеф – другое дело. Он был из наших. Да и в редакции не решалось ни одного важного дела, чтобы шеф, как бы мимоходом, не поставил бы меня в известность или как бы попутно не выяснил бы моего мнения, которое он вскоре выдаст за свое. А может быть, наши мнения просто совпадали. Не знаю. Да и неважно теперь все это.

Я твердо знал, что, чего бы это мне ни стоило, я возьму лыжи, уеду в горы без всяких телефонных звонков, писем, обрызганных слезами, и рыданий в подъездах. В Москве шли февральские снега. Еще не успев добраться до поверхности Садового кольца, они темнели на спуске и ложились под радиаторы торпедным катеров, которые плыли плотной толпой, поднимая по обеим сторонам волны грязно-коричневой смеси воды и снега. Работали стеклоочистители. Водители напряженно смотрели вперед. Забрызгивало задние стекла. Прыгали огни светофоров. Низкое темное небо висело над салатовыми стадами такси. Чей-то добрый голос мягко просил на пол-Москвы: «56-66, возьмите вправо». От снегов было темно по-осеннему, и днем во многих домах горели огни… В редакции пахло листами со свежей версткой, старым кофейником нашим и бутербродами с сыром.

Король сказал:

– Старик, ну в случае чего… если материально… я тебя буду печатать всегда.

Мы с ним работали восемь лет. Все-таки восемь лет никуда из жизни не спишешь…

– В случае чего, если материально, я приемщиком бутылок пойду. Говорят, у них роскошная жизнь.

– Нет, старик, я серьезно.

Король был старше меня на пять лет. Иногда мне мучительно хотелось подружиться с ним. Временами я его просто любил. Однажды мы с ним шли по Гамбургу. Дисциплинированные жители этого города терпеливо ждали на перекрестке зеленого свете. Улица была небольшая, и машин не было. Однако все стояли и ждали. Картина, которая заставила бы заплакать любого московского инспектора.

– Нет, – вдруг сказал Король, – я им не простил.

Он сказал это совершенно без злости. Я его хлопнул по плечу, и мы пошли дальше.

Восемь лет я отчаянно воевал с ним, клял свою судьбу, что она доставила мне такого тупого начальника. Я множество раз корил себя за то, что в свое время отказался возглавить отдел и остался спецкором. Правда, это давало мне возможность ездить, писать и кататься на лыжах. Другого мне и не нужно было. Все правильно.

Мы простились с Королем, и впервые за восемь лет он сделал попытку меня обнять, чего я совершенно не выношу.

…Я позвонил один раз, всего один раз.

– Алло, – сказала она таким мягким и ласковым голосом, с такой улыбкой и нежностью, что только от одной мысли, что все это теперь адресовано не мне, я помолодел.

– Здравствуй, это Павел.

– А-а, – деревянно откликнулась она.

– Я звоню тебе вот по какому поводу: у меня в субботу собираются все наши, и я котел бы, чтобы ты присутствовала. В противном случае я должен всем что-то объяснять.

– Ну и объясни.

– Этого мне бы и не хотелось. Есть ряд обстоятельств…

– Ты всегда был рабом обстоятельств.

О, это была ее излюбленная манера – перевести разговор из мира простой логики в сферу возвышенных, но сомнительных выводов, необязательных и ничего не значащих. Она часто, например, говорила: «Мудрый побеждает неохотно», имея в виду то ли себя под «мудрым», то ли меня, побеждавшего с охотой. Впрочем, истина никогда не интересовала ее. Ее интересовало только одно – победа, итог. В самом крайнем и либеральном случае ее интересовало ее собственное мнение об истине. К самому же предмету в его реальном значении она была совершенно равнодушна. Более того, чем больше он не походил на то, каким ему надлежало, по ее мнению, быть, тем большей неприязни он подвергался.

– Я тебя люблю, – сказал я.

– Это пройдет, – ответила она и положила трубку.

www.booklot.ru

Читать книгу Завтрак с видом на Эльбрус Юрия Иосифовича Визбора : онлайн чтение

Здесь я заметил, что со стороны кабинетов к нашему столу подходит высокая, крупная женщина. Она подошла к Коле сзади, положила на плечо большую руку и, как мне показалось, выпустила слегка когти.

– Николай Дмитриевич! – сказала она. – Опять ты рассказываешь, как тебя обидели? А тебя, между прочим, ждут.

– А у меня, Паша, – сказал, совершенно не обратив внимания не подошедшую женщину, Коля, – у меня триста кустов клубники.

– Это замечательно, – ответил я.

– Курнем? – спросила женщина, одновременно с вопросом вынимая из пачки, валявшейся на столе, сигарету.

– Безусловно, – ответила Елена Владимировна.

– Коля, – сказала женщина, – там тебя ждут, я тебе говорю как врач.

– Вы медик? – спросил я.

– Я из бюро путешествий и экскурсий, – ответила она, – но часто говорю, как врач.

Коля стал подниматься.

– Зин, – сказал он, обнимая свою спутницу и одновременно, надо заметить, опираясь на нее, – «есть только миг между стартом и финишем…»

– Ладно тебе с этим мигом, надоел, – сказала Зина, легко принимая Колю на себя и оттягивая его таким образом от нашего стала. Коля, уже почти подчинившийся чужой воле неожиданно встрепенулся, разъял могучие объятия представителя бюро путешествий и экскурсий и, опершись на стол, спросил меня:

– Паша, но ведь триста кустов клубники – это опора?

– Нет, Кола, – сказал я, – это не опора.

– И вы так думаете, чистый человек? – спросил Коля Елену Владимировну.

– Я думаю еще хуже, – ответила она.

Не том и окончилось наше свидание. Коля и его спутница удалились в сторону кабинетов. Оркестр «по просьбе Василия из Урюпинска» снова заорал, подпрыгивая: «Пора-пора-порадуемся на своем веку!»

…В тот ужасный вечер, когда я связывал стопки книг, прижимая их коленом, когда бросал в рюкзак вешалки с рубашками вперемежку с горнолыжными ботинками и папками с рукописями и не слышал ничего, кроме стука собственного сердца, разрывающего горло, моя Лариса выбрала себе наблюдательный пункт на нашей кровати, сославшись на головную боль. Иногда я не находил какой-нибудь папки и подчеркнуто спокойным голосом спрашивал, где бы она могла быть, и Лариса спокойно и мило указывала, где бы, по ее мнению, могла быть та или иная папка с бумагами. Во время всего этого кошмарного процесса она что-то писала в нашем «семейном» альбоме, который мы специально купили для того, чтобы записывать туда телефоны, всякие мелочи, домашние дела или обмениваться записками. «Малыш, я в редакции, потом в 4 часа рулю к Бревну в храм, оттуда позвоню. Тебе звонили какие-то инкогниты и вешали трубку. Привет». «Зверь! Тебе сегодня: помнить меня, не смотреть по сторонам и работать. Второе: купить творог нежирный два пакета по 22 коп., булку барвихинского хлеба и курагу на рынке от твоего давления. Днем позвони Татьяне Леонидовне и вежливо поздравь ее с днем рожд. Василиса жаловалась мне, что у нее скрипят тормоза, хорошо бы найти такого мужч., который бы залечил нашу девочку, Цел. и люб. Я сегодня на натуре, пишу эскизы с Борей на бульваре у Никитских, обедаем в домжуре. Если сможешь – прирули. Снова цел. и люб.». «Малыш, у меня осталась трешка. Дай хотя бы на заправку. Привет через хребет». Теперь в этот альбом Лариса что-то писала, пока я собирал вещи. Месяца, кажется, через три я получил письмо. Конверт был без обратного адреса. Сомневаюсь, чтобы сама Лариса из каких-то садоистальных соображений прислала мне эти три странички из альбома. Скорее всего это мог бы сделать либо отвергнутый любовник, либо тайно ненавидящая ее подруга, либо пошутили случайные гости. Оказывается, когда я собирал вещи, содрогаясь оттого, что кончилась моя жданная всю жизнь любовь, Лариса вела репортаж. Это было написано именно в жанре репортажа.

«От меня уходит человек, с которым я прожила два с половиной года. Он связывает свои книги бельевой веревкой. Все слова уже сказаны, говорить не о нем. Я вижу его напряженную спину. Он увязывает в старую простыню свою пишущую машинку. Потеет. Ему сорок лет. Никаких чувств, кроме чувства жалости, я к нему не испытываю. Конечно, в сорок лет начать новую жизнь и создать новую семью очень трудно, да и вряд ли ему это удастся с его характером и возможностями. В его годы люди уже ездят в „Чайках“. Я вижу, как ему тяжело, но лучше отмучиться сразу, не тянуть это все опять. Он пошел на кухню. Открыл кран, наверно, пьет воду. Вернулся, сел за стол, закурил. Сейчас начнет рассказывать, как он меня любит. Спрашивает, что я пишу. Отвечаю – мысли. Я должна быть тверда. Решение принято. Я ужасно постарела с ним за эти два с половиной года. Он говорит – ты обворовала сама себя. Может быть. Мне тоже нелегко в тридцать лет, когда уже для женщины фактически все потеряно, начинать все заново. Он говорит, чтобы я ему больше не звонила. Я и не собираюсь. Кажется, он не до конца верит, что мы вообще расстаемся, хотя я ему ясно и спокойно все объяснила. Очень жаль его. Закуривает еще. Сидит, глядя перед собой. Спрашивает, что ему теперь делать. Отвечаю – жить. Он подходит к магнитофону, ставит кассету, крутит. Я говорю, что уже поздно слушать музыку, у меня болит голова и я хочу спать. Он молчит. Ставит „Богему“ Азнавура. Мы беспрерывно крутили эту песню в дни нашего романа. Смотрит на меня. Какая жалкая попытка! Я должна быть тверда. И песня прекрасная, и Азнавур прекрасный, и все прекрасно, но мы должны расстаться. Он человек не моего уровня и запросов. – В письме эта фраза была подчеркнута чужой рукой. Я жду, когда же он заговорит о машине. Интересно, как будет выглядеть его благородство в этой ситуации? Он звонит матери. Обычный вечерний разговор – как здоровье и т. д. Мне привет. Я счастлива! Он тянет все, тянет, начинает ходить по комнате. Вещи сложены, складывать нечего. Я подгоняю события, резко говорю, что завтра у меня тяжелый день и мне необходимо выспаться. Он крутит на пальце ключи от машины. Начинает новую песню. „Я инвестировал в тебя все свои надежды“. Спрашиваю, что такое инвестировал? Финансовый термин – вложил. Я говорю, что если переходить на финансовый язык, то как с машиной? Он – будем ездить по очереди. Дудки! Он еще купит, а я – бедная, одинокая женщина. Все мои-то козыря в жизни – остаток фигуры, машина, камни, квартира. Вся эта история меня ужасно состарила. Он говорит, что ему надоело, что я все время пишу. Я говорю, что это уже не его дело. Он говорит, что оставит машину мне, даст доверенность. Дудки! Я предлагаю, пока мы не развелись, чтобы он переоформил машину. Он соглашается. Я говорю, что он замечательный мужчина, полный еще сил и за ним пойдет любая. Он молчит. Тел. Звонит его друг Бревно. Он ему сухо объясняет, что мы разошлись, чтобы он сюда больше не звонил. Он выносит вещи на лест. клетку. Я прошу, чтобы не тревожил соседей, не шумел. Кажется, все. Нет, он возвращается. Говорит, что меня любит. Я прошу отдать ключи от моей квартиры. Теперь – уфф! – все! Лифт поехал вниз. Все кончено судьбой неумолимой… Завтра: быть в журнале хим. и жизнь, позвонить Ломако, купить на рынке два кролика, зелень, Нов. Арбат фр. коньяк».

Не знаю, с какой целью прислали мне этот репортаж. Унизить? Оскорбить! Проинформировать? Посочувствовать Я понимал, что все это – правда. По крайней мере, правда того дня. Однако я предпочитал бы не знать этой правды. Даже зная обо всем, я поражался, как я подсознательно упорно придерживаюсь той лживой благообразной концепции, которую себе нарисовал. Как ни странно, но я предпочитал быть обманутым. Много недель после всего этого я ставил телефон на ночь к тахте, на стул. Мне все мерещились какие-то ночные звонки: «Зверь, прости, я тебя люблю… я спросонья бормочу что-то ужасно смешное, которое потом будет нас очень смешить… Василиса фыркает в ночи, звонок в дверь… Ой, как ты здесь зарос! Зверь, ты отчитаешься передо мной за каждый свой день, по минутам! Да как же я могла без тебя!» Мы пьем чай и смотрим друг на друга. Мы пьем чай и смотрим друг на друга. Мы пьем чай и смотрим друга на друга. У обочины дороги стоит мальчик с велосипедом и смотрит на нас. А мы смотрим друг на друга и пьем чай. И молчим, как между аллегро и анданте.

…Телефон мой стоял у изголовья без пользы. Если и звонили по ночам, то не туда попадали. Или друзья зазывали в. какие-то потрясающие компании. Я попробовал ходить, но нагонял на всех смертную тоску. Да и эти все казались мне какими-то мертвыми чучелами. Выпивал, но не пьянел, только накуривался до одури. Никакая Лариса мне не звонила, и я не звонил. И никто в этом мире мне не звонил. Как раненый зверь, бессловесный и дремучий, я только интуитивно понимал, что надо просто отлежаться. Я стал на ночь отключать телефон. Однако это вовсе не означало, что я отказался от надежд.

Барабаш потянул ногу и теперь поднимался к кафе, где пересекались трассы канатных дорог, только для того, чтобы подозрительно высмотреть, где и с кем катается Галя Куканова. Иногда с палубы кафе он кричал ей: «Галина Николаевна, я тут прекрасно вижу, как вы кокетничаете!» На что Галя с милой провинциальностью отвечала: «Не может быть! Неужели у вас такое хорошее зрение?» Бревно, совершенно переставший кататься и все дни просиживавший с толстенной записной книжкой, куда он, корча невероятные гримасы, вписывал какие-то формулы и схемы, мрачновато заметил Барабашу: «Вы знаете лучшее средство от импотенции?» «Не нуждаюсь в подобным рецептах!» – запальчиво воскликнул Барабаш, «Зря, – сказал Бревно, – на всякий случай надо бы знать». И замолчал. Простодушный Барабаш заерзал, любопытство взяло верх, и он все-таки спросил: «Что-нибудь вроде иглоукалывания?» «Пантокрин из собственных рогов», – сказал Бревно, не поднимая головы от записной книжки. «Очень, очень остроумно!» – сказал Барабаш и, обидевшись, отошел.

Елена Владимировна пожалела Барабаша. «Сережа, – сказала она, – вы хватаете грубыми пальцами тонкие предметы! Полюбить в сорок лет – об этом можно только мечтать». «Наоборот, – ответил Бревно, – я спасаю его. Нет ничего печальнее сбывшейся мечты». Елена Владимировна, уже спускавшаяся с пыжами на плече к подъемнику, остановилась. «Нет-нет, – сказала она, – это все интеллигентщина, игра слов. Мечта есть мечта». В последние дни, как я заметил, Елена Владимировна сделалась несколько нервна. То она слишком громко смеялась, причем уровень смеха как-то не совпадал с уровнем моего остроумия. Иногда я видел, что она не слушает, вернее, не слышит меня. Просто внимательно глядит в глаза, будто желает там найти соответствие своим тайным рассуждениям обо мне. Кажется, в ней происходила напряженная работа, о содержании которой я мог только догадываться. Надо сказать, что мои догадки производились в верном направлении.

…Мы сели в кресло подъемника. Только потом вспомнится это – кресло с обколупленной васильковой краской, шуршание троса над головой, холодное нейлоновое плечо лимонной куртки, какие-то пустяковые слова вроде «ой, сиденье холодное», мой ответ типа «в Польше на подъемниках пледы дают»… и кто-то навстречу едет в кресле… не мальчик ли с велосипедом?… Нет, какой-то «чайник», шляпу на глаза надвинул… И будто это кресло – лифт к счастью. Слушай, слушай жизнь, Паша, скользи навстречу лучшим дням в васильковом кресле подъемника, останови это мгновение, запомни, растяни его молчанием, задержи дыхание, не будь дураком, не спеши дальше. Это прекрасно. И это все повторится. Не будет только мальчика с велосипедом…

Наше кресло скользило вверх, Елена Владимировна готовилась к разговору. Я это отчетливо видел. Наконец она начала:

– Ты думаешь, что я ищу принца?

– Нет, – сказал я, – я не думаю об этом.

– О чем же ты думаешь?

– Боже мой, Елена Владимировна! Как будто человек может сказать, о чем он думает! Мысль настолько шире слов, что когда ее выражаешь, то кажется, что врешь. О чем я думаю? Ну хотя бы о том, что очень хорошо, что нет войны. И мы можем ехать в кресле подъемника и рассматривать друг друга. Я думаю о любви. Я думаю о мальчике с велосипедом. Я думаю о себе…

– Тебе жалко себя?

– Наоборот. Мне кажется, что я чертовски удачлив. Но не принц, ты это верно подметила. Знаешь, в сорок втором году в Москве я сказал маме, что принц – этой такой мальчик, которому утром приносят в постель целую сковородку горячих котлет. Смешно, да?

– Паша, – тихо сказала она, – я тебя люблю. Я это говорю тебе во второй раз. Не уже во второй раз, а только во второй раз. – Я буду тебе это говорить всю жизнь. Я искала тебя. Не такого, как ты, и не похожего на тебя, е тебя. Только я не понимаю, что происходит. Ты держишь дистанцию, причем держишь твердо. Я тут раздумывала – может, просто так все складывается? И я делаю неверные выводы?

Она сделала крошечную паузу, чтобы я мог что-то сказать, но я, тупица, промолчал.

– Нет, – тихо продолжала она, – это твоя какая-то осмысленная линия. Паша, я не знаю, как мне преодолеть этот барьер. Может, ты чего-то страшишься? Какого-то несоответствия? Разочарования? Несовпадения?

Я заерзал на сиденье и тут же возненавидел себя за это ерзанье. Я хотел сказать правду, но это ерзанье сделало все, что я скажу, какой-то уловкой. О, Елена Владимировна тут же все поняла.

– Если хочешь соврать, лучше промолчи.

В душе я возмутился. Тем более что она угадала.

– С какой стати мне врать? Я вам, Елена Владимировна, хочу сообщить одну новость.

Я почувствовал, как она, солнышко мое, напряглась.

– Вы, – продолжал я, – выносите с поля боя тяжелораненого. Дайте мне срок, небольшой, чтобы я пришел к вам.

– Это не новость.

– Может быть, но это – главное… А что касается всякого фрейдизма… несовпадений… как-нибудь совпадем.

Елена Владимировна принялась тихо смеяться, и сначала мне показалось, что этот смех – некое выражение сарказма, глубочайшего непонимания или безвыходности. Но это был просто смех, некое выражение радости. Она смеялась, ее трясло, она почти плакала и прижималась ко мне, пыталась меня обнять, и я с завидной ловкостью пытался ей в этом помочь. Наверно, к этому разговору она готовилась с тревогой, но тревогу ее я чем-то рассеял, даже не знаю чем. Готов поверить, что просто какой-нибудь интонацией, промелькнувшей в разговоре.

– Господи, – наконец сказала она, – до чего же хорошо! До чего же это счастье – понимать другого человека!

Она взяла мою руку и стала целовать ее – там между перчаткой и вязаным рукавом пуховки было специальное для этого место.

– Лена, Леночка… – бормотал я в смущении, но руку убрать сил не было.

– Вот так, вот правильно, – говорила она, – называй меня попроще, по-крестьянски, Лена, Леночка, можно Ленусик, не исключено и Леля!

С кресла, которое двигалось за нами и оттуда все прекрасно было видно – там ехал знакомый инструктор по кличке Муркет и какая-то с ним хорошенькая, – нам крикнули:

– Паша, тут не бревны!

– Привет! – ответил я.

– Но только Елкой, пожалуйста, меня не называй.

– Почему? – спросил я хоть и знал ответ. – Тебя так звали раньше?

– Звали, но это неважно. Просто в самом этом слове есть какая-то фальшь. И еще я хочу, чтобы ты знал: никакой жизни до тебя у меня не было. Это не отписка и не формула – не лезь в мое прошлое. Прошлое было, но жизни не было. Я просто никого не любила.

Она твердо и честно посмотрела мне в глаза. Я обернулся к заднему креслу.

– Муркет! – закричал я. – Можно еще!

– Давай! – крикнул Муркет. – Мы отвернемся!

Я обнял Лену и поцеловал. Мы целовались до тем пор, пока к нам не приблизилась станция канатной дороги и канатчики страшными голосами не заорали, что нужно немедленно откинуть наверх страховочную штангу кресла.

Чегетская гора – что деревня. Вечером о наших поцелуях в кресле рассказывали все, кому не лень. А не лень было всем.

В чем я мог ручаться совершенно точно, так это у том, что Лариса меня любила. Все, что происходило между нами, и быть не могло коварным притворством, игрой, фальшью. Правда, ее формула любви меня не очень устраивала, а в первый раз вообще повергла в смятение. Лариса мне сказала: «Я поставила на тебя. Ты должен быть уверен, что я тебе никогда не изменю, а уж если разлюблю, то скажу об этом сразу». Я много раз высмеивал ее за эту формулу, и со временем она лишилась ипподромного оттенка, однако при всем своем цинизме эта формула была правдива.

С мастерством немецкой домохозяйки Лариса педантично налаживала наш быт. Выяснив все, что я люблю, она немедленно полюбила это же. Каждое утро меня будили поцелуем. Завтрак был на столе. Из «морских дней», из всеобщей стирки она устраивала веселые праздники. Она встречала меня каждый раз а аэропортах, откуда бы я ни прилетал – из Варшавы или из Чебоксар. Всегда с цветами. Как-то раз мой самолет из Ташкента опоздал на шестнадцать часов, и эти шестнадцать часов она провела в душераздирающем отменой многим рейсов аэропорту Домодедово. И – никаких упреков. Всегда любовь, только любовь. Она была так расточительна, что я просто не знал, чем ей платить за это счастье.

Иногда – и это было всегда неожиданно и оттого не банально – она срывала меня на два-три дня, и мы мчались то на юг, то за грибами в Ярославль, то с байдаркой на Валдай.

Я думал, почему эта красивая, умная и совершенно неповторимая женщина любит меня? За что? Я не находил никаких особых супердостоинств в своей скромной персоне. Каждый раз я решал, что она меня любит по причине отсутствия причины любви. Любит оттого, что любит. Этому подтверждением были и та обстоятельность, с которой она принялась за создание семьи, и абсолютно невычисляемая импровизационность чувств и поступков. Она тайно прилетала в города, в которых я бывал в командировках, и разыгрывала меня по местному телефону. Она слала телеграммы в стихах. Она писала по два раза в день заказные письма. В том месте, где на конверте надлежало стоять обратному адресу, неизменно было написано ее рукой: «Все те же, все там же». Придерживая грудь, она бежала ко мне по бетонным мокрым плитам авиавокзала и сразу же между поцелуями выпаливала мне все новости, валя в общую кучу домашние и рабочие дела, почту, болезни, премьеры, соседей, машину, продукты, жировки за свет, звонки моих немногочисленных друзей, сплетни, родственников. Я понимал, что эта фиеста счастья не может продолжаться вечно, что рано или поздно наш корабль начнет зарываться носом в быт, в деньги, в суету, в каждодневную мелочь, но уже будет набран мощный ход. Нет, я не ставил на Ларису. Я просто любил ее. Я был предан до конца ей, нашей любви. Но песня наша оборвалась на полуслове, будто певец увидел, что из зала ушел последний слушатель…

Как только возникли Кавказские горы, тут же на свет появился Иосиф. По крайне мере так могло показаться. Был Иосиф хоть и роста невысокого, но крепкий, будто из железной, тонущей в воде березы сделанный. Пальцы, как сучья. Щеки и орлиный, я бы сказал – сверхорлиный, нос будто из-под грубой стамески мастера вышли. Никто не знал, сколько ему лет, а когда спрашивали, он отвечал: «Много, много». Отвечал с загадочной усмешкой, будто это была тайна, но не его. На самом деле это было некое кокетство. Просто Иосиф, житель гор, был уже в таком возрасте, когда возраст не имеет никакого значения. Иногда в его рассказах мелькали такие имена, что хотелось слушать стоя: Корзун, Алеша Джапаридзе, Женя Абалаков. Хотелось переспросить, но никто не переспрашивал, потому что Иосиф никогда не врал, даже не то чтобы не врал, а просто не говорил неправду.

Рассказы же о нем ходили самые необыкновенные. Будто спас он от верной смерти на отвесной стене самого Стаха Ганецкого, подставив себя под его падающее, ощетинившееся всяким острозаточенным железом тело. Будто встречал Иосиф саму эльбрусскую Деву – широко известное привидение в белом платье, с распущенными черными волосами и с ледовыми крючьями вместо пальцев. Но не закрыл перед нею в эльбрусской пурге глаза, не грохнулся в снег на колени, а гордо сверлил ее орлиным взглядом. Когда же Дева положила свои железные, источающие ледяной могильный холод пальцы на его плечо и тихо сказала: «Оставайся здесь», будто Иосиф твердо покачал головой – нет, мол, не останусь. И Дева исчезла, а Иосиф, потрясенный происшедшим, пошел куда глаза глядят, а глаза его глядели в тумане с вершины Эльбруса в сторону нескончаемых малкинских ледников, и Иосиф едва не перешел на ту сторону горы, чего он делать совершенно не намеревался. По другой версии, имел Иосиф строгий разговор с Девой, коря ее – и совершенно справедливо! – за то, что она погубила у себя на горе столько молодых альпинистов, Конечно, эти россказни были чистым вымыслом. Слишком уже невероятно поверить в то, что эльбрусская Дева отпустила такого в свое время красавца, как Иосиф…

Ах, давно это все было, давно, Сидит Иосиф на крылечке, щурится. Вокруг в голубой тени терскольских сосен лежат пухлые перины сугробов, но на прогалинах камушки уже веснушками в снегу выступают, а крыльцо Иосифа стоит на самом солнышке – доски уже сухие и на вид теплые. Сам Иосиф сидит в совершенно невиданной теперь обуви под названием бурки, в новом солдатском полушубке, в генеральской каракулевой папахе. Над головой Иосифа, над верхушками сосен сверкает ледовая шапка вершины Донгуз-Орун. Мы – Елена Владимировна, я и Джумбер – стоим перед Иосифом, но он не смотрит на нас с Джумбером, смотрит только на Елену Владимировну. Щурится.

– Очень хорошая блондинка, – говорит он тихо. Мы киваем головой. Иосиф никогда не врет. Я не уверен, помнит ли он меня, – я давно не был в горах, все любимое со своей любимой порастерял…

– Паша, это твоя жена? – спрашивает Иосиф, не глядя, впрочем, на меня, а глядя на Елену Владимировну.

– Нет, Иосиф, к сожалению, нет, – ответил я, а Джумбер переступил с ноги на ногу и печально вздохнул. Иосиф тоже печально покачал головой: очень, конечно, жаль, но не каждому, далеко не каждому может достаться такая красавица – жена. Мы стоим и смотрим на Иосифа. Я обещал Елене Владимировне его показать. Быть в горах и не увидеть Иосифа – все равно что на повидать Эльбрус.

– Почему грязный? – спросил Иосиф, лениво на секундочку скользнув глазом по Джумберу и снова уставившись на Елену Владимировну. Джумбер действительно был хорош: через светлую пуховку, уж бог знает какой фирмы, шел масляный след толщиной в руку; лицо, руки, рукава, стеганые голубые брюки – все измазано, все в пятнах застарелого грязного тавота.

– На трос лазил, – ответил Джумбер.

Иосиф опять кивнул. Понятно. Чего не понять? На трос лазил. А зря Иосиф не расспросил – история была оригинальная.

Сегодня где-то наверху в районе Чегета-3 очередные киношники снимали что-то про горные лыжи – как всегда, очень быстрое, скоростное, художественно невыразительное. Подъемная дорога была уже закрыта, но художникам кинокамеры необходимо было. «Да мне свет второй половины дня нужен! – втолковывал режиссер. Чтобы лица были абсолютно плоскими! Понимаешь?» Их желание насчет плоских лиц осуществилось, и дорогу вечером включили только для того, чтобы забрать киногруппу сверху. И уже кресла с киношниками достигли погруженной в вечернюю тень долины, над которой в голубоватом стальном небе нестерпимо сверкали абсолютно желтые снеговые вершины, уже длинноногий актер спрыгнул с кресла на бетонную палубу нижней станции канатной дороги, опытно определяя большим высокочувствительным носом, откуда исходит невероятно волнующий острый запах шашлыка, который он учуял еще у шестой опоры, как на тебе вырубился во всем Терсколе свет, встала дорога, повисли в креслах над пропастями киношники. Ну, пропасти не так уж и большие, метров десять до склона, но одна девочка, как выяснилось гримерша, зависла над самым кулуаром, «трубой», и до земли здесь было высоко. Пока киношники обменивались глуповатыми шутками на манер школьников, застрявших в лифте, к дороге из самых разнообразных точек выкатной горы стали стягиваться спасатели и любопытные. Мы тоже пошли туда – Елена Владимировна попросила.

На чегетской трассе давно уже выработалась практикой система снятия людей с кресел: сидящему в кресле закидывается снизу конец веревки, он обвязывается ею и под ободряющие крики спасателей сползает с кресла, удерживаемый веревкой, которая скользит через металлический поручень кресла. Тут важны два обстоятельства: суметь расцепить руки, последней мертвой хваткой держащиеся за кресло, и вместе с тем, как говорят китайцы, сохранить лицо. Самые забавные сцены происходят с экскурсионными дамами, прибывшими полюбоваться горными видами в традиционных юбках и платьях: они визжат, нередко исключительно квалифицированно матерятся, а также требуют удаления из зоны просмотра несуществующих прелестей всех спасателей, что невозможно из-за самой технологии спасения. Однако киношников довольно быстро сняли. Больше всех хлопот доставил режиссер, волосатый, бородатый молодой человек в темных круглых очках слепца, поборник предельно плоских лиц. Он обвязался, но сил сползти с кресла в себе не находил. Его уговаривали, стыдили, спасатели картинно бросали веревку и якобы уходили. В конце концов, издав страшный боевой клич, режиссер сумел расцепить руки и тут же был доставлен на землю. Осталась одна гримерша, как выяснилось – Верочка. Она довольно толково обвязала брошенным ей репшнуром свой гримерный чемоданчик, и его мигом спустили вниз. В это время Джумбер, по его показаниям, допивал не первую бутылку вина на посту управления подъемником и все прекрасно видел. Когда же Верочка обвязала себя – за этим внимательно следил и инструктировал ее бригадир спасателей, маленький синеглазый Костя, – она села на край кресла, наивно веря, что с кем, с кем, а с ней-то уж ничего не случится, и вместо того, чтобы медленно сползти, как с вышки, прыгнула вниз. Такого вольта, естественно, никто не ожидал. Веревку заклинило между дощатым сиденьем и металлическим подлокотником. Верочка, нелепо перебрав ногами, повисла в метре ниже кресла. Кажется, она вскрикнула, одновременно с ней закричали спасатели (все примерно одно и то же). Слабо улыбаясь и еще, наверно, до конца не осознав, что с ней произошло, Верочка совершила две-три вялые попытки подтянуться вверх по веревке и, конечно, не смогла. Положась на несомненные рыцарские качества стоявших внизу мужчин, она попытки эти прекратила. Бедной девочке было не сладко: коротенькая дешевая ее куртка задралась, какие-то рубашечки-маечки под ней все задрались, собравшись валом у грудь и обнажив спину и живот. Слабо улыбаясь, она поглядывала вниз. Под ней мелкие, как муравьи, бегали спасатели, размахивали на манер итальянцев руками. Теперь до всех дошло, что расстояние от кресла до обоих опорных мачт весьма изрядное. Здесь я подумал, что девочка в таком состоянии может провисеть от силы минут двадцать. Она ведь висела в самой настоящей петле, и эта петля, мак и всякая другая, затягивалась у нее под руками. В альплагерях здоровые ребята и специально приспособленных для подобного висения обвязках терпели не дольше. А тут – просто веревка и просто девочка Верочка. Художник-гример. Я извинился перед Еленой Владимировной и побежал наверх к спасателям. Верочка, видимо превозмогая начинающуюся и увеличивающуюся боль и все еще неловко улыбаясь, занялась своими мятыми и старыми, с кожаными заплатками в трущихся частях джинсами, которые уже начали сползать с ее худых бедер. Безусловно, этими усилиями она еще больше усугубляла свое положение. Кроме того, веревка, на которой она висела, была старая – это было видно издали. Конечно, от Верочки трудно было ожидать рывкового усилия в две с половиной тонны, на котором кончалась гарантия новой веревки, но от этой грязной и разлохмаченной во многим местах наподобие помазка да еще и заклиненной веревки. можно было ожидать чего угодно. Больше всего поразило меня в этот момент: все киношники во главе с волосатым режиссером, любителем абсолютно плоских лиц, уверенно покидал поле боя. Некоторые из любопытства оглядывались, но шли вниз, не теряя темпа. Один только остался, пожилой, в старом и старомодном тяжелом пальто, с папиросой «Беломор» в зубах. Как позже выяснилось – замдиректора.

Когда я подбежал к спасателям, Костя уже лихорадочно обвязывал себя страховочным концом, веревкой тоже не первой свежести. Я еще раз удивился, потому что таким способом без применения специальной и удобной системы мягких ремней обвязывали себя когда-то при Иване Калите, когда в ходу были сизалевые веревки.

Костя, которого я не видел лет пять, узнав меня, быстро спросил: «Пострахуешь?» Я кивнул. В свое время с Костей, молодым голубоглазым пастушонком из Терскола, мы ходили на две или три горы.

Мы побежали к верхней мачте опоры. Сверку по тросу спускаться, конечно, легче. Но было очень далеко. На бегу я крикнул Косте: «А что, веревку получше не нашли?» Он обернулся и глянул на меня с такой злобой, что голубые его глаза показались мне белыми, Продали, подлецы! Ладно, бежим в гору по ноздреватому, полуледяному снегу. Костя, черт, бежит, как молодой. Ему хорошо, он в ботинках «вибрам». Я-то вообще, можно сказать, на свиданье вышел – в пасхальных брюках и мокасинах. Хорошо, что пуховку прихватил! Добежали до мачты опоры, полезли. Скобы холодные, грязные. Отсюда, с верхушки опорной мачты, от измазанных тавотом катков с блестящими желобками по центру, прекрасно видно, как далеко от нас кресло с Верочкой. Она висит уже неподвижно, бессильно опустив руки, плечи ее чуть. приподняты этой проклятой веревкой. Н ней, провисая над пропастью идет изогнутая нитка троса. Так… Как же мне его страховать? Если ой сорвется, амплитуда будет огромной – сразу же о мачту разобьется. Смотрю, у него на поясе висят два карабина, один из них большой, пожарный.

– Дай мне пожарный карабин!

– Зачем?

– Давай, давай, говорю!

Сам вяжу узел проводника на основной веревке, метрах в трем позади Кости. Тут он и сам понял, что для его же пользы. Рвет с пояса карабин, руки дрожат… Я продел карабин в узел, захватил им же трос.

Все! Теперь он у меня никуда не денется!

– Пошел, Костя!

Он уже вроде приготовился схватиться за трос, да застыл, прямо как монумент. Я, стоя немного ниже, посмотрел туда, куда он глядел как безумный. С другой стороны, от нижней станции подъемника, по тросу лез человек. Без страховки, без всего, даже необвязанный. Лезть снизу ему было, конечно, труднее – трос шел с некоторым подъемом. Впрочем, лез он весьма грамотно.

– Это Джумбер, – зло сказал Костя. – Старик уже, тридцать восемь лет будет скоро… Все выпендривается…

Было видно, что у Джумбера очень сильные руки, которые работали, как подъемные механизмы. Верочка висела к нему лицом, но даже отсюда было видно, что висит она вроде как бездыханная. Наконец Джумбер достиг кресла и встал на него. Ах, несомненно, он любил картинные позы – стоял, прислонясь лбом к штанге кресла. Мимолетен был жест, но на людях – сотня, наверно, внизу собралась, даже какую-то палатку, чудаки, разворачивали ловить. Но действовал Джумбер молодец-молодцом: не стал выдирать заклиненную веревку, а легко, как ведро с водой, поднял Верочку обратно в кресло. Тут и нам с Костей, все еще торчавшим на вершина мачты у роликов, на миг показалось лицо ее, и я понял, что там уже обморок. Джумбер, сидя по-геройски на подлокотнике кресла, усадил Верочку удобно, что-то говорил ей, поправлял ее курточку. Она, кажется, ничего не говорила, только слабо поднимала пальчики, – дескать, спасибо. Головку Верочка держала тоже как-то неуверенно, как младенец. Джумбер быстро развязал петлю на ней, и она смогла пошевелить пленами, а спаситель ей в этом помогал не без удовольствия. Наконец он обвязал ее по-человечески, поцеловал в щечку, что вызвало внизу различные шутки, и, лично страхуя через штангу (здесь уж не до шуток хорошо уселся и уперся), быстрехонько спустил Верунчика прямо в руки болельщиков. Тут и мы с Костей спустились, и я увидел, что Верочку уже несут вниз и доктор Магомет, известный всему ущелью, на коду что-то говорит ей…

iknigi.net

Завтрак с видом на Эльбрус. Содержание - Юрий Визбор Завтрак с видом на Эльбрус

Юрий Визбор

Завтрак с видом на Эльбрус

Пятница простиралась до самого горизонта. За пятницей следовала вся остальная жизнь за вычетом предварительно прожитых сорока лет. Эта сумма не очень бодрила. Второй развод. Мама, когда-то совершенно потрясенная ремонтом квартиры, долгое время после этого говорила: «Это было до ремонта» или «Это было уже после ремонта. Теперь все, что я проживу дальше, будет обозначаться словами «это уже было после второго развода». В кабинете у Короля было всегда темновато, поэтому здесь вечно горела старомодная настольная лампа из черного эбонита, под которой в стеклянной ребристой пепельнице дымилась отложенная им сигарета. Король читал мое заявление, а я рассматривал тонкие фиолетовые туманы, поднимавшиеся от сигареты прямо к огню лампы. Вообще-то Король не очень любил меня. Началось это давным-давно, когда он написал свою первую брошюру, которую в процессе писания торжественно называл «повестушка». «Повестушку одну кропаю, братцы, за-шил-ся!» Обнародовал он свое произведение уже в изданном виде. Брошюра называлась не то «Орлята, смелые ребята», не то наоборот, в смысле «Ребята, юные орлята». Как-то после летучки он вытащил из своего портфеля целую кипу огненно-красных брошюр, где над орлятами гордо летела его собственная фамилия: по огненному в черных дымах небу было написано «А. Сумароков». Заглядывая в титульные листы, на которых уже заранее дома были им написаны разные добрые слова, он одарил своим новорожденным всех, не обойдя никого. Подарил брошюру даже машинистке Марине – стиляге и дикой, совершенно фантастической врунихе. Когда она говорила: «Здравствуйте, меня зовут Марина», можно было ничуть не сомневаться, что одно из четырех слов было враньем.

Конечно, мне не следовало смеяться над своим заведующим отделом, журналист может все простить, кроме намека на бездарность. Черт меня дернул тогда сказать при всех: «Переплет неважнецкий». «Да, – встрепенулся Король, – я добивался глянцевого картона, но все это делается у них на инобазе. Безобразие! Такого пустяка не могут освоить!» «Безобразие, – согласился я, – большие произведения должны сохраняться на века!»

Король понял. Я уж и не рад был, что ляпнул, потом и крутился, даже домой ему звонил, отмечая несомненные достоинства «повести», но дело было сделано. Король мне этого не простил. Впрочем, когда в одной из газет появилась. хвалебная рецензия на его брошюру, он положил эту вырезку под стекло своего стола и часто цитировал ее, вызывающе глядя в мою сторону. Юмор в нем, хоть и дремучий, проживал.

Когда я подал заявление об уходе, Король дважды довольно тупо прочитал его, потом снял очки и большой мясистой ладонью помял глаза, как бы раздумывая, что выбрать из вихря вариантов, проносившихся в голове. Из этого вихря он выбирал обычно почему-то самые банальные варианты.

– Что я могу сказать? – начал он, и я знал, что ему сказать и вправду совершенно нечего. – Это большое легкомыслие. Больше ничего. Ты можешь сказать что-нибудь более внятное, кроме «по собственному желанию»?

Ну не мог же я объяснить ему всех причин… Это и вправду было легкомыслием.

– Мне надоело, – ответил я, – быть пересказчиком событий. Я хочу сам эти события делать.

– Чем ты будешь заниматься?

– Сменю профессию, Король.

– На кого?

– На кому – сказал я, – так по-русски будет правильней.

– Ну ладно, на какую профессию?

– Стану озером. Буду лежать и отражать облака.

– Может, тебе нужно немного передохнуть? Давай мы покрутимся без тебя. Могу попробовать достать путевку через наш Союз в Варну.

– Я и сам могу достать – такую путевку через наш с тобой Союз.

– Ну так что же?

– Я все решил. Мне сорок лет, жизнь к излету.

– Тебе вот именно что сорок лет! – возмущенно сказал Король, но возмутившись этим фактом, он вывода из него так и не сделал.

Я знал, что этот разговор – последний. Шеф был в Америке, а его зам Шиловский был настолько стар и равнодушен ко всему и не интересовался ничем, кроме методов лечения каменно-почечной болезни, что мог бы утвердить мне зарплату большую, чем у него самого. Шеф – другое дело. Он был из наших. Да и в редакции не решалось ни одного важного дела, чтобы шеф, как бы мимоходом, не поставил бы меня в известность или как бы попутно не выяснил бы моего мнения, которое он вскоре выдаст за свое. А может быть, наши мнения просто совпадали. Не знаю. Да и неважно теперь все это.

Я твердо знал, что, чего бы это мне ни стоило, я возьму лыжи, уеду в горы без всяких телефонных звонков, писем, обрызганных слезами, и рыданий в подъездах. В Москве шли февральские снега. Еще не успев добраться до поверхности Садового кольца, они темнели на спуске и ложились под радиаторы торпедным катеров, которые плыли плотной толпой, поднимая по обеим сторонам волны грязно-коричневой смеси воды и снега. Работали стеклоочистители. Водители напряженно смотрели вперед. Забрызгивало задние стекла. Прыгали огни светофоров. Низкое темное небо висело над салатовыми стадами такси. Чей-то добрый голос мягко просил на пол-Москвы: «56-66, возьмите вправо». От снегов было темно по-осеннему, и днем во многих домах горели огни… В редакции пахло листами со свежей версткой, старым кофейником нашим и бутербродами с сыром.

Король сказал:

– Старик, ну в случае чего… если материально… я тебя буду печатать всегда.

Мы с ним работали восемь лет. Все-таки восемь лет никуда из жизни не спишешь…

– В случае чего, если материально, я приемщиком бутылок пойду. Говорят, у них роскошная жизнь.

– Нет, старик, я серьезно.

Король был старше меня на пять лет. Иногда мне мучительно хотелось подружиться с ним. Временами я его просто любил. Однажды мы с ним шли по Гамбургу. Дисциплинированные жители этого города терпеливо ждали на перекрестке зеленого свете. Улица была небольшая, и машин не было. Однако все стояли и ждали. Картина, которая заставила бы заплакать любого московского инспектора.

– Нет, – вдруг сказал Король, – я им не простил.

Он сказал это совершенно без злости. Я его хлопнул по плечу, и мы пошли дальше.

Восемь лет я отчаянно воевал с ним, клял свою судьбу, что она доставила мне такого тупого начальника. Я множество раз корил себя за то, что в свое время отказался возглавить отдел и остался спецкором. Правда, это давало мне возможность ездить, писать и кататься на лыжах. Другого мне и не нужно было. Все правильно.

Мы простились с Королем, и впервые за восемь лет он сделал попытку меня обнять, чего я совершенно не выношу.

…Я позвонил один раз, всего один раз.

– Алло, – сказала она таким мягким и ласковым голосом, с такой улыбкой и нежностью, что только от одной мысли, что все это теперь адресовано не мне, я помолодел.

– Здравствуй, это Павел.

– А-а, – деревянно откликнулась она.

– Я звоню тебе вот по какому поводу: у меня в субботу собираются все наши, и я котел бы, чтобы ты присутствовала. В противном случае я должен всем что-то объяснять.

– Ну и объясни.

– Этого мне бы и не хотелось. Есть ряд обстоятельств…

– Ты всегда был рабом обстоятельств.

О, это была ее излюбленная манера – перевести разговор из мира простой логики в сферу возвышенных, но сомнительных выводов, необязательных и ничего не значащих. Она часто, например, говорила: «Мудрый побеждает неохотно», имея в виду то ли себя под «мудрым», то ли меня, побеждавшего с охотой. Впрочем, истина никогда не интересовала ее. Ее интересовало только одно – победа, итог. В самом крайнем и либеральном случае ее интересовало ее собственное мнение об истине. К самому же предмету в его реальном значении она была совершенно равнодушна. Более того, чем больше он не походил на то, каким ему надлежало, по ее мнению, быть, тем большей неприязни он подвергался.

– Я тебя люблю, – сказал я.

– Это пройдет, – ответила она и положила трубку.

www.booklot.ru

Читать книгу Завтрак с видом на Эльбрус Юрия Иосифовича Визбора : онлайн чтение

Это была ее идея – переночевать в кафе, чтобы позавтракать с «видом на Эльбрус», как она сказала. Все так и было: когда остановились канатные дороги и схлынули вниз и «чайники» и лыжники, настала тишина. Вся жизнь спустилась в Баксанскую долину, и в синей ее глубине уже зажигались первые звездочки огней. За вершиной Андырчи разлилось розовое зарево, которое постепенно становилось фиолетовым, и это ежевечернее, ежевесеннее движение красок можно было наблюдать неустанно, что мы и делали. Потом был бесконечный чай, и прямо возле полной луны висели две спелые планеты. Потом была ночь. Луна, совершенно не желавшая с нами расставаться, вонзалась сквозь высокие узкие окна косыми бетонными пилонами, выхватывая на нарах кусни простынь, белые плечи, груды ботинок на полу. Всю ночь луна шла над вершинами Донгуза и Накры, слева направо, и белые бетонные столбы ее света медленно двигались по комнате, не оставляя без внимания ничего. Было наиполнейшее полнолуние, была настоящая чегетская луна, половодье молочного света, мать бессонницы, тихая песня иных миров. Всю ночь мы не спали, не разговаривали, лежали и смотрели друг на друга, и Лена иногда беззвучно плакала, не знаю от чего, может быть, и от счастья. Сначала это выглядело как имитация чего-то прекрасного, ну как, скажем, три лебедя на пруду у подножия замка: ночь, прекрасное лицо, лунный свет, ржаной водопад волос, тихие слезы. Оперетта. К середине ночи это стало оперой. Все стало первичным, настоящим, и бутафорский свет луны заключал в себе истину, будто никогда на земле не было другого света. В ночи раздавались обрывки смеха… звучали странные мелодии… что-то позвякивало и побрякивало… кто-то ехал на велосипеде – уж не мальчик ли? Да, это он стоял в косом бетонном столбе лунного света и глядел на нас. Боже, какая луна! Уверяю вас, что астрономы ошибаются: у Земли есть еще один спутник, совершенно отдельный, штучный, абсолютно непохожий на то, что светит на земли, лежащие вне пределов чегетской горнолыжной трассы.

Утром мы открыли ротонду кафе и сели завтракать. Перед нами был рассветный Эльбрус, на столе был завтрак: яичница, сало, хлеб, чай, сахар. Грубо говоря, все это вместе могло быть названо счастьем.

– Я уезжаю, Леночка, – сказал я. – Рога трубят.

– Ты меня не любишь?

– Нет. Я люблю другого человека и ничего не могу с собой поделать.

– У тебя появились какие-то шансы?

– Ни одного. Да я их и не ищу. И не буду искать.

– А если она попытается к тебе вернуться?

– Это ее личное дело. Я не вернусь к ней никогда.

– Почему же ты говоришь, что любишь ее?

– Потому что я ее люблю.

– Может быть, ты любишь не ее, а свою любовь к ней?

– Может быть. Ты знаешь, Лена, я за очень многое благодарен тебе…

– Не надо слов. Мы до этого вели разговор в хорошем стиле

Она говорила все очень спокойно, будто речь шла о деталях горнолыжной техники. Выглядела свежо, лунная ночь не оставила на ее лице никакой печати. Ее спокойствие стало понемногу пугать меня. Я намеревался сказать ей все это и был готов к различного рода протуберанцам. Я уверял себя, что должен быть тверд, я говорил правду, но она была спокойна, и холод расставания стал наполнять меня, будто где-то внутри открылся старомодный медный краник с ледяной водой.

– Что ты намерен делать, Паша?

– Стану озером. Буду лежать и отражать облака.

– Будешь ждать новой любви?

– Надежды нет. Может быть, произойдет чудо. Не моя и не твоя вина, что я встретился тебе таким уродом. Как в старом анекдоте: она жила с одним, но любила другого. Все трое были глубоко несчастны. Что ты будешь делать?

– Я люблю тебя. Банально. Незамысловато. Никакого разнообразия.

Она жалко улыбнулась и пожала плечами. В электрокамине дрогнул свет – это включились подъемные дороги. Завтрак с видом на Эльбрус закончился. Пора было возвращаться в жизнь.

1983

iknigi.net